Магнитные бури нашего Отечества


  


П. Величко, Утро в лазаретной приемной перед экзаменами
Г. Газданов О кадетском корпусе
В. Бущук Кадетская Звериада. Звериада
HOME L3 Библиотека Белого Дела
 
 

УТРО В ЛАЗАРЕТНОЙ ПРИЕМНОЙ ПЕРЕД ЭКЗАМЕНАМИ.

П. Величко

Длинная, физиономия доктора Алферова, со старомодным пенснэ на носу, высунулась в дверь и пытливо окосила глазами переполненную приемную. Взору сего почтенного доктора представилось необычайное зрелище, напоминавшее общей своей живописностью изображения тонувших под тяжестью лат и железных доспехов шведов после Ледового Побоища. Разница была только в том, что по всей вероятности физиономии утопающих шведов выражали меньше обреченности и тоски, чем юношеские лица заполнявшие приемную в то достопримечательное утро. Несколько тяжелых, пытавшихся выразить нестерпимую муку, вздохов прорезало затхлую атмосферу помещения, кто-то в углу неистово, надрывом закашлялся.
Лицо доктора Алферова не выразило, однако, особенного беспокойства в связи о этими несомненными признаками присутствия точимых тяжелым недугом пациентов.
Повернувшись к женщине почтенного возраста, облаченной в старомоднюю, 19-го века, форму сестры милосердия с огромнейшим красным крестом на косынке, он промычал:
«Это что, Доминика Семеновна, кажется у 5-го класса сегодня серьезный экзамен, почти весь в сборе в приемной».
Потом, окинув зловещим взором застывшую толпу, он скрылся за дверью, тихо без стука прикрыв ее под эхо довольно громогласного стона донесшегося откуда-то из отдаленного угла.

Его исчезновение будто бы послужило сигналом к полному лереобращению доселе почти неподвижной толпы. Все зашевелилось, задвигалось.
Кучерявый с невозмутимым видом всунул остаток грифеля из расколотого карандаша в рот и с хрустом, ожесточенно стал дробить его в удобопроглотимые кусочки. По старинным кадетским преданиям грифель из каран- даша, съеденный в достаточном количестве, неизбежно повышал температуру. Повышенная температура — это уже одна нога в лазарете — и Кучерявый с выражением угрюмой решительности еще более неистово захрустел грифелем.
Его соседи, Хвощинский и Ванжа, два здоровенных дяди, первые силачи в классе, с упрямым усердием терли друг у друга под мышками. Это якобы тоже помогало. Около них усиленно сопя и упираясь ногами в стенку, Квасневский ставил стойку, будто бы тоже способствовал повышению температуры — и Квасневский с уже помутившимся взором и красным как бурак лицом снова оттолкнулся от пола восстанавливая потерянное равновесие.
Тут же около Матковский, с крайне нездоровым цветом лица, на котором, однако, было явно заметно выражение скрытого торжества, кончал второй большой ломоть сырой картошки. Из уст в уста, с времен Шляхетского Корпуса, передавалось, что сырая картошка — самое верное средство заболеть перед экзаменами и Матковский, питавший своего рода языческий страх перед любого рода испытаниями умственного порядка, был готов на все, чтобы избежать оные. После всей съеденной сырой картошки он чувствовал, что ему действительно нездоровилось, но это его только ободрило и он с еще большим энтузиазмом вгрызался в полусъеденную картофелину.
Производимый при этой операции хруст казалось только подзадоривал двух его соседей к более отчаянным попыткам как можно дольше задержать дыхание — эксперимент по слухам чудесным образом тоже действовавший на организм в те критические моменты кадетской жизни, когда слово «лазарет» получало волшебный оттенок, а повышенная температура была равносильна ключу открывавшему двери в рай.

Но, чу, слышны старушечьи шаги приближающиеся из амбулатории к двери в. приемную. «Шесть» пропищал первоклашка о флюсом и все в одно мгновение застыло в полной неподвижности.
Дверь отворилась и Доминика Семеновна прохрипела: «Дежурный, журнал». Сердца кадетские застыли -— быть или не быть — момент страшного суда приближался.
«Бабкин» — донесся голос доктора из открытой двери.
Бабкин «Босанец», здоровенный дядя, скорчив как ему казалось болезненную физиономию, являвшуюся нелепым контрастом к здоровому цвету его полного лица, развалистой походкой поплелся в амбулаторию.

«Ну, Бабкин, в чем дело?» донесся голос доктора.
«Господин доктор, у меня вое признаки скоротечной чахотки. Жуткое недомогание, головокружение и вообще полный упадок сил», просипел он. Подумав с минуточку, он добавил:
«Мне бы в лазарет, на денек хотя бы, зверски страдаю!»
«Ну, это брат, ты того, перехватил, неудачно. Что это за экзамен у 5-го класса сегодня?»
В голосе доктора прозвучала неожиданно нотка сочувствия.
«Математика, Данил Данилович», воспрянул обезнадеженный Бабкин.
«Г-м, да, понимаю, но не могу, брат, никак не могу. Не так страшен черт, как его малюют», обнадежил он павшего духом Бабкина. «Аспиринчику ему, Доминика Семеновна!»
«Да не нужно, господин доктор!» махнул рукой покорившийся судьбе чахоточный больной и повернувшись четко по привычке кругом и чуть-чуть ссутулившись под тяжестью рока, он исчез в открытой двери.

«Следующий, Кучерявый!»
«Голова болит, господин доктор, и вообще, озноб и темпера- тура», с надеждой заявил «Коча», поглотивший грифель из двух карандашей.
«Г-м, а это почему у тебя все губы черные»?
«Это из дому, печенье»,
соврал Кучерявый, бывший круглым сиротой. «С пэкмезом», добавил он поспешно вытирая предательскую краску.
«Ну что ж, проверим эту самую температуру. Термометр ему, Доминика Семеновна. Следующий!»
«Демьянюк!»
Демьянюк, гимнаст, поэт, жавший стойку в самых невероятных местах и довольно беспечно относившийся к своим занятиям, с перетянутой «осиной» талией, вошел в раскрытую дверь. Его физиономия говорила о невозможных страданиях, которые сей муж необычайно, но покорно, переносил. Взор его, подобный взору агнца растерзываемого львами в библейских пустынях, устремился в холодно поблескивающее ленснэ доктора Алферова. Чье бы сердце не содрогнулось при виде такого мужественного отношения к недугу у сего, в пол- ном цвете своей мол дои жизни, погибающего юноши. Казалось, нет, было явно, что ничье сердце не выдержит сего преисполненного неизбытной печали зрелища. Ничье сердце, кроме сердца доктора Алферова, бывшего частым свидетелем подобных трансформаций. Поправив пенснэ, он вопросил:
«Ну, что, тоже скоротечная чахотка?»
«Никак нет, господин доктор»,
запротестовал Демьянюк.
«Зверское головокружение, приступы тошноты, в глазах что-то такое играет!» Он пошевелил растопыренными пальцами, чтобы показать как играет. «Явные симптомы менингитиса церебро- спинариса эпидемикума», заявил он, вспомнив это крайне медицинское выражение из уроков по гигиене в смутно отдавая себе отчет в том, что оно имело какую-то связь с головной болью.
«Стопроцентные симптомы», решительно добавил он.
«Вот это да, резанул», даже с некоторым восхищением заявил доктор Алферов. «Да ты знаешь, что если бы у тебя менингит был, ты едва ли смог бы стоять здесь и распространяться о симптомах этой болезни. Однако, каналья, кое что и сохранил в своем чердаке из моих уроков», самодовольно констатировал он.
«Доминика Семеновна, смажьте ему горло йодом.
Следующий!»


«Встать, смирно!»

Данил Данилович Данилов, преподаватель математики, более известный под названием «Данил в Кубе», небольшого роста, сутуловатый старичок, напоминающий общим своим видом седого, мудрого филина, шаркающей походкой вступил в пределы класса. В руках у него находилась кипа бумажных листков, предназначенных для экзамена. Кучерявый, у которого, несмотря на вое съеденные грифели, температура не пожелала повыситься и который к довершению всех бед получил в назидание клизму, тоскливо уставился на, положенную на преподавательский столик, бумагу.
Демьянюк, чувствовавший все еще неприятный привкус йода во рту, с обычной живостью своей пылкой фантазии мгновенно представил себя в роли одноглазого пирата осуждающего Данил Даниловича на смерть через повешение на самой высокой рее его быстроходной шхуны (обязательно шхуна, а не корабль — слово это ему гораздо больше импонировало и навевало атмосферу безбрежного моря).
«Господин преподаватель, в пятом классе кадет по списку тридцать шесть...» рапортовал дежурный.
Хвощинский и Ванжа, словчить которым тоже не удалось, отдались на волю течения и угрюмо смотрели куда-то мимо Данил Даниловича. Место Маткювского пустовало. От чрезмерного количества поглощенной сырой картошки, его действительно развезло и он был оставлен в лазарете — бледный, страдающий, но с выражением полного триумфа на вытянутом лице.

«Садитесь», прохрипел Данил Данилович. «Страх и трепет пампасов» мелькнуло в неуспокаивающемся воображении Демьянюка.
Эхо голоса Данила Даниловича со зловещим стоном прокатилось в мертвой тишине, воцарившейся в классе. Зашелестели раздаваемые листки...
Поникли буйные кадетские головы и роковые слова неизбежно, неумолимо, зазвучали, откликнулись и со стоном ухнулись по углам классной комнаты: «Первой задачей будет...»

П. Величко XXV в. П.Р.В.К.К.К.КК.


Гаито Газданов

из романа " Вечер у Клэр"

Гаито Газданов, знаменитый русский писатель, эмигрант, воевавший в Гражданскую против большевиков, в доаоенной жизни какое-то время учился в кадетском уорпусе. Его воспоминания об этом времени вошли в первый его роман " Вечер у Клэр", воспоминания, прямо скажем. отнюдь не восторженные. Справедливости ради я решил и эти воспоминания не утаивать от редкого моего читателя.

В первый раз я расстался надолго с моей матерью в тот год, когда я стал кадетом. Корпус находился в другом городе; помню сине-белую реку, зеленые кущи Тимофеева и гостиницу, куда мать привезла меня за две недели до экзаменов и где она проходила со мной маленький учебник французского языка, в правописании которого я был нетверд. Потом экзамен, прощание с матерью, новая форма и мундир с погонами и извозчик в порванном зипуне, беспрестанно дергавший вожжами и увезший мать вниз, к вокзалу, откуда уходит поезд домой. Я остался один.
Я держался в стороне от кадет, бродил часами по гулким залам корпуса и лишь позже понял, что я могу ждать далекого Рождества и отпуска на две недели.

Я не любил корпуса. Товарищи мои во многом отличались от меня: это были в большинстве случаев дети офицеров, вышедшие из полувоенной обстановки, которой я никогда не знал; у нас в доме военных не бывало, отец относился к ним с враждебностью и пренебрежением. Я не мог привыкнуть к "так точно" и "никак нет" и, помню, в ответ на выговор офицера ответил:
- вы отчасти правы, господин полковник, — за что меня еще больше наказали.
С кадетами, впрочем, я скоро подружился; начальство меня не любило, хотя я хорошо учился.
Методы преподавания в корпусе были самыми разнообразными. Немец заставлял кадет читать всем классом вслух, и поэтому в немецком хрестоматическом тексте слышались петушиные крики, пение неприличной песни и взвизгивание.
Учителя были плохие, никто ничем не выделялся, за исключением преподавателя естественной истории, штатского генерала, насмешливого старика, материалиста и скептика.
— Что такое гигроскопическая вата, ваше превосходительство?
И он отвечал:
— Вот если такой молодой кадет, как вы, бегает по двору и скачет, вроде теленка, а потом случайно порежет себе хвост; так вот, к этому порезу прикладывают вату. Делается это для того, чтобы кадет, похожий на теленка, не слишком огорчался. Поняли?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Так точно…
— бормотал он, мрачно улыбаясь. — Эх вы…

Не знаю почему, этот штатский генерал мне чрезвычайно нравился; и когда он обращал на меня внимание, я бывал очень рад. Однажды мне пришлось отвечать ему урок, который я хорошо знал, и я несколько раз сказал "главным образом", "преимущественно" и "в сущности". Он посмотрел на меня с веселой насмешкой и поставил хорошую отметку.
— Какой образованный кадет. "Главным образом" и "в сущности". В сущности, можете идти на место.
Другой раз он поймал меня в коридоре, сделал серьезное лицо и сказал:
— Я попросил бы вас, кадет Соседов, не размахивать на ходу так сильно хвостом. Это, наконец, привлекает всеобщее внимание.
И ушел, улыбаясь одними глазами. Это был единственный, не похожий на других, преподаватель в корпусе, — как единственной вещью, которой я там научился, было искусство ходить на руках. И потом, по прошествии значительного времени после моего ухода из корпуса, если мне приходилось стать на руки, я сейчас же видел перед собой навощенный паркет рекреационного зала, десятки ног, идущих рядом с моими руками, и бороду моего классного наставника:
— Сегодня вы опять без сладенького.
Он всегда говорил уменьшительными словами, и это вызывало во мне непобедимое отвращение. Я не любил людей, употребляющих уменьшительные в ироническом смысле: нет более мелкой и бессильной подлости в языке. Я замечал, что к таким выражениям прибегают чаще всего или люди недостаточно культурные, или просто очень дурные, неизменно пребывающие в низости человеческой. Присутствие моего классного наставника было само по себе неприятно.

Но особенно тягостной в корпусе мне казалась невозможность вдруг рассердиться на все и уйти домой; дом был далеко от меня, в другом городе, на расстоянии суток езды по железной дороге. Зима, громадное темное здание корпуса, плохо освещенные длинные коридоры, одиночество; мне было тяжело и скучно.
Учиться мне не хотелось; лежать на кровати не разрешалось. Мы развлекались катаньем "на коньках" по свеженавощенному паркету; мы открывали на всю ночь кран в умывальной, прыгали через табуретки и кафедры и держали бесчисленные пари на котлеты, сладкое, сахар и макароны.
Учились все довольно средне, за исключением первого в классе Успенского, самого усердного и несчастного кадета нашей роты. Он зубрил с исступлением; он готовил уроки все время, с обеда до девяти часов вечера, когда мы ложились спать. Вечерами он простаивал на коленях по полтора часа и молился, беззвучно всхлипывая.
Будучи сыном очень бедных родителей, он учился на казенный счет и должен был непременно иметь хорошие отметки.
— Ты о чем молишься, Успенский? — спрашивал я, проснувшись и видя его фигуру в длинной ночной рубахе перед небольшим образом над его изголовьем: он спал через две кровати от меня.
— О том, чтобы учиться, — быстро отвечал он своим обыкновенным тоном, каким говорил всегда, и сейчас же продолжал исступленным голосом: — Отче наш! Иже еси на небесех… — причем слова молитвы он понимал плохо и говорил "иже еси" так, как если бы это значило: "уж раз Ты на небе…"
— Ты неправильно молишься, Успенский, — говорил я ему. — "Отче наш, иже еси на небесех" — это все вместе надо произносить.
Он вдруг обрывал молитву и начинал плакать.
— Ты чего?
— Зачем ты мне мешаешь?
— Ну, молись, я не буду.


И опять тишина, кровати, коптящие ночники, темнота под потолком и маленькая белая фигурка на коленях. А утром гремел барабан, играла труба за стеной и дежурный офицер проходил по рядам постели:
— Подъем, вставайте.
Я так и не мог привыкнуть к военному, канцелярскому языку. У нас дома говорили по-русски чисто и правильно, и корпусные выражения мне резали слух. Как-то раз я увидел ротную ведомость, где было написано: "Выдано столько-то сукна на предмет постройки мундиров", а дальше было сказано о расходах на "застекление" окон.
Мы обсуждали эти выражения с двумя товарищами и решили, что дежурный офицер, — мы были убеждены, что это написал он, — необразованный человек; это вряд ли, впрочем, было далеко от истины, хотя офицера, дежурившего в тот день, мы знали плохо: было только известно, что он человек чрезвычайно религиозный.

С религией в корпусе было строго: каждую субботу и воскресенье нас водили в церковь; и этому хождению, от которого никто не мог уклониться, я обязан был тем, что возненавидел православное богослужение. Все в нем казалось мне противным: и жирные волосы тучного дьякона, который громко сморкался в алтаре и, перед тем как начинать службу, быстро дергал носом, прочищал горло коротким кашлем, и лишь потом глубокий бас его тихо ревел: благослови, владыко! — и тоненький, смешной голос священника, отвечавший из-за закрытых царских врат, облепленных позолотой, иконами и толстоногими, плохо нарисованными ангелами с меланхолическими лицами и толстыми губами:
— Благословенно царство Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков…
И длинноногий регент с камертоном, который и сам пел и прислушивался к пению других, отчего его лицо выражало невероятное напряжение; мне все это казалось нелепым и ненужным, хотя я не всегда понимал почему. Но, уча Закон Божий и читая Евангелие, я думал: — Какой же наш подполковник христианин? Он не исполняет ни одной из заповедей, постоянно наказывает меня, ставит под часы и оставляет "без сладенького". Разве Христос так учил?
Я обратился к Успенскому, признанному знатоку Закона Божия.
— Как ты думаешь, — спросил я, — наш подполковник христианин?
— Конечно, — сказал он быстро и испуганно.
— А какое он имеет право меня наказывать почти каждый день?
— Потому что ты плохо себя ведешь.
— А как же в Евангелии сказано: не судите, да не судимы будете?!
— Не судимы будете, это страдательный залог,
— прошептал про себя Успенский, точно проверяя свои знания. — Это не про кадет сказано.
— А про кого?
— Я не знаю. — Значит, ты не понимаешь Закона Божия,
— сказал я и ушел; и мое неприязненное отношение к религии и к корпусу еще более утвердилось.

Долго потом, когда я уже стал гимназистом, кадетский корпус мне вспоминался как тяжелый, каменный сон. Он все еще продолжал существовать где-то в глубине меня; особенно хорошо я помнил запах воска на паркете и вкус котлет с макаронами, и как только я слышал что-нибудь, напоминающее это, я тотчас представлял себе громадные темные залы, ночники, дортуар, длинные ночи и утренний барабан, Успенского в белой рубашке и подполковника, бывшего плохим христианином.
Эта жизнь была тяжела и бесплодна; и память о каменном оцепенении корпуса была мне неприятна, как воспоминание о казарме, или тюрьме, или о долгом пребывании в Богом забытом месте, в какой-нибудь холодной железнодорожной сторожке, где-нибудь между Москвой и Смоленском, затерявшейся в снегах, в безлюдном, морозном пространстве.
Г. Газданов

 

Также смотрите на сайте L3:

КАДЕТЫ, БЕЛОЕ ДЕЛО, МАРТИРОЛОГ
HOME L3
Библиотека Белого Дела Старый Физтех
Воспоминания А.Г. Лермонтова Деревня Сомино
Поэзия Белой Гвардии Раскулаченные
Белое движение. Матасов В.Д. полярные сияния

Автор сайта XXL3 - Л.Л.Лазутин.
This page was created by Leonid Lazutin
lll@srd.sinp.msu.ru
last update: 4.02. 2005