В.В. Шульгин, "ЛУККУЛ"
Перепечатка из "Новой газеты" 2001г., которая, в свою очередь, перепечатала из парижской “Русской газеты” 1923-24гг
.

"ЛУКУЛЛ"
Я уже знал эту хорошенькую яхту: однажды мне случилось сделать на ней переход в шторм. Она держалась бодро. Но назначение ее при постройке, насколько я знаю, был именно Босфор: здесь она должна была служить для поездок нашего посла. И Судьба устроила так, что умереть суденышко пришло, так сказать, на родину. Именно на Босфоре оно выполнило свою последнюю и историческую миссию.
Впрочем, — стоя на якоре...

* * *

Генерал Врангель вызвал меня на “Лукулл” по одному делу... Дело было связано с Кронштадтским восстанием. “Кронштадтское восстание”, как известно, смутило не один “горячий ум”. Так вот я тоже немножко тронулся...
В газетах были напечатаны рассказы “очевидцев” о том, что, как отзвук Кронштадта, “весь юг в огне восстаний”.
В частности, “лицо, только что бежавшее в Константинополь из Одессы”, утверждало, что в последней большевики свергнуты. Их заменил будто бы какой-то кишмиш из “властей”, — так сказать, варьете из украинцев, ропитовцев (рабочие “Русского Общества Пароходства и Торговли”), немцев-колонистов и Городской Думы.
Под влиянием этих сообщений у меня “созрел план, в котором, как стало видно потом (все сообщения оказались махровыми утками), не было ничего зрелого. Поэтому об этом не стоит распространяться, скажу только, что меня магнитно тянуло в то время к этим опасным берегам.
Впрочем, все объяснялось очень просто: помимо всего прочего у меня в Крыму и в Одессе были тогда близкие люди, жизни которых угрожали два врага — один страшнее другого: голод, который неизбежно должен был надвинуться, и террор, который уже свирепствовал. По позднейшим данным, данным самих большевиков, от голода погибли в Крыму 100 000 человек. Что же касается убитых в Крыму чрезвычайкой, то число их определялось от 50 000 до 100 000.

Естественно, что при таких условиях:

“Невольно к этим грустным берегам
Меня влекла неведомая сила”
.

* * *

Генерал Врангель почти безвыездно жил на “Луккуле”. Об этом просили его “власти”. Поэтому он был как бы “лукулловский узник”. И вот почему эта маленькая яхта, болтавшаяся на Босфоре, стала как бы коробкой того сильного аккумулятора, которым был генерал Врангель. Ток высокого напряжения на “Лукулле” и был той психической энергией, которая в стиле XX века, т.е. “сан филь”, передавалась в Галиполи, Лемнос и другие места, поддерживая и сберегая “невознаградимые ценности”. Те самые невознаградимые ценности, разрушая которые Милюков вознаграждал себя за, очевидно, слишком долгую созидательную деятельность.

Когда-нибудь психолог задумается над тем, каким образом удалось “лукулловскому узнику” держать под своим психическим влиянием десятки тысяч людей, брошенных в условиях, способных ввести в искушение самых неискушаемых. “Сознательная дисциплина”, о которой мечтал Керенский, неожиданно осуществилась и облеклась в плоть и кровь в 1921 году. Причем это произошло на совершенно противоположном “полюсе” — там, где скорее были бы понятны и приложимы слова поэта:

“Но у меня есть палка, И я вам всем отец”...

А тут не было ничего. Не только палки, но даже радио не было в руках у генерала Врангеля. Разве о волшебной палочке тут могла идти речь.
Впрочем...
Впрочем, тут есть маленькая поправка. Не было ни палки, ни палочки, но зато был генерал Кутепов.
Представим себе эллипсоид. Эллипсоид — это, как известно, растянутый шар. У него — два фокуса. Но свойство эллипсоида таково, что слова, сказанные шепотом в одном фокусе, ясно слышны в другом. Так вот, у Босфорского русского эллипсоида 1921 года было два фокуса: Врангель и Кутепов. Между этими двумя людьми установилось такое полное понимание, что мысль, вибрирующая на “Лукулле”, целиком собиралась в галиполийской палате и обратно: галиполийская обедня ясно слышна была в каюте Главкома. Эти два человека находились на одной оси, как и должны быть два фокуса, и ось эта была французской поговоркой:

Fais ce que dois,
“Adviendra que pourra”.
(Делай, что должно, и будь, что будет (фр.))


А вот Милюков был всегда совершенно вне этой поговорки. И это потому, что над ним совершилось “горе от ума”.

<...>

Так вот, когда “генералов” выбросило на босфорские берега и перед ними стал вопрос “Что делать?”, властно зазвучал категорический императив их военной совести: “Надо сберечь армию!”.
Для чего сберечь — этого никто не мог знать тогда, наверное. Но категорический императив звучал неумолимо и ясно: надо сохранить физическую, а главное — душевную силу, собравшуюся во имя спасения Родины; распустить “армию” — это значит украсть у России лучшее, что у нее осталось. Этого не захотели сделать ни Врангель, ни Кутепов, ни другие: в их сердцах слишком сильно звучала заповедь-повеление: “Паси овцы моя”.
И они взяли на себя этот крест. Крест такой тяжести, что просто можно было удивляться, как эта игрушечная яхта, стоящая передо мной, выдерживает его вес.

* * *
Правда, тяжесть задачи облегчалась тем, что те же чувства, которые приказали начальникам сберечь армию, родили в душах подчиненных не менее энергичную волну: “Не желаем расходиться; не желаем быть эмигрантами; желаем быть армией!”
На этом выросла удивительная фигура Кутепова.
Когда в декабре 1920 года я был в Галиполи, еще недавно “обрусевшем”, ох как скулили на счет Кутепова — должен это засвидетельствовать. И до такой степени, что, когда я после этого был у Врангеля, у меня на языке все время вертелось желание предупредить его о таком настроении лагеря. Я этого не сделал: в самом этом скулении я, очевидно, уловил нечто, что меня удержало. Как я внутренне себя поздравлял с этим, когда через год галиполийцы стали гордостью русской эмиграции, сами же они гордились своим Кутеповым! Самое интересное тут-то, что всеобщая любовь и уважение были куплены генералом Кутеповым прежде всего неумолимой его строгостью.

* * * Но все же это был крест, требовавший необычайных усилий и постоянного, неумолчного напряжения.
Генерал Врангель в условиях международного переплета проявил себя, если можно так выразиться, искусным фехтовальщиком.
Дело было, собственно, так: вся Европа, по крайней мере все великие державы, желали, чтобы генерал Врангель распустил свою армию. Соображения тут были всякие, которые, однако, обнимаются двумя латинскими словами vea vietas, каковые слова на грубый русский язык переводятся с хохлацким прононсом: “Скачи враже, як пане каже”...

Как бы там ни было, но генералу Врангелю пришлось “вести бой”, или, по крайней мере, диспут один на один со всей Европой, и при том при особых обстоятельствах: не имея денег, причем от этой же Европы приходилось получать “паек”, т.е. содержание армии. Правда, за паек Европа отбирала у нас корабли, но это мало принималось в расчет. Поэтому положение “лукулловского узника” было особенно трудно.
Схема поединков была, насколько я понимаю, такова:

Европа: Генерал! Европа желает, чтобы вы дали приказ о расформировании армии.
Врангель: Мне очень жаль, так как я полон лучших чувств к бывшим и, надеюсь, будущим союзникам России, мне очень жаль, потому что я такого приказа не дам...
Европа: Генерал! Вы берете на себя большую ответственность. Нам совершенно нежелательно прибегнуть к мерам принуждения... Врангель: К мерам принуждения? В отношении кого, смею узнать...
Европа: В отношении вашей армии. Мы лишим их пайка.
Врангель: Как досадно, что вы ставите вопрос так. Но ввиду бывших и будущих отношений я считаю долгом вас предупредить: повиновение имеет свои границы, и я не ручаюсь...
Европа: Как это надо понимать?
Врангель: Голодные и притом вооруженные люди... естественно... пойдут, ну скажем, “добывать себе хлеб”... Что из этого выйдет, я думаю, ясно.
Европа: Генерал! Мы можем быть вынужденными принять меры против вас лично.
Врангель: О, я буду страшно рад! Вы снимете меня с моего поста! А он не особенно приятен, как вы видите. Но я должен сказать, что добровольно я не уйду. Вы можете арестовать меня только силой. К сожалению, генерал Кутепов...
Европа: Что это значит?
Врангель: Это значит, что, если он, очень решительный человек... сочтет своим воинским долгом вступиться за своего начальника, то он таковое свое решение выполнит и двинется... на Константинополь. Конечно, вы его остановите, но после кровавого боя. Если это желательно...
Европа: Но мы надеемся, что вы дадите им приказ подчиниться.
Врангель: На “Лукулле” я такого приказа не дам. А если я его дам из-под ареста, то его не исполнят... Ибо скажут, что он исторгнут силой.
Европа (после раздумья): Генерал! Вы не хотели бы проехаться куда-нибудь... для переговоров.
Врангель: Очень польщен и тронут, принимаю приглашение с величайшим удовольствием.
Европа: Какое условие?
Врангель: Пустячное... Я получу письмо от главы правительства той страны, которая мне сделает честь меня пригласить, в коем письме будет сказано, что я вернусь беспрепятственно обратно на Босфор и что за время моего отсутствия никаких мер против армии не будет принято...
Европа: Такого письма быть не может!
Врангель: Какая жалость. Мне надоел “Лукулл”... Я с удовольствием проехался бы... досадно.


На этом или чем-нибудь подобном разговоры обрывались. Европа, подумав, продолжала паек, а на Босфоре сохранялось status quo...
Что будет дальше. Об этом пока не думалось.
Довлеет дневи злоба его...

Из лагерей доносилось ясное биение русского эллипсоида:
— Не желаем расходиться! Верим Главкому!
Отразившись от всех стенок, “категорические императивы” собирались на “Лукулле”...
...
Поэтому он вел дальше свой урок фехтования — безукоризненно упрямый и очень вежливый. Относительно такой тактики сказано:
C'est commande aux chevaliers... (Этот приказ отдан рыцарям (фр.))

Василий ШУЛЬГИН


Дальше